СовРусЛитЯз

Объявление

Заипали уже мои форумы находить :3 Вычислю всех по айпи и поставлю оценку на 0,3 балла ниже. С уважением, ваша Елена Л. PS а я на 0,5 ниже. С уважением, ваш философ Зимин.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » СовРусЛитЯз » Литовцы, боитесь СРЯ? Азазазазаза » 39. Бунин. Проза 10-х годов. Идеи, образы, стиль. «Захар Воробьев», «И


39. Бунин. Проза 10-х годов. Идеи, образы, стиль. «Захар Воробьев», «И

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

Анализ «Господин из Сан-Франциско»

Наверное, первое, что бросается в глаза при чтении этого произведения Бунина, — библейские и мифологические ассоциации. Почему именно “из Сан-Франциско”? Разве мало в Америке городов, где мог родиться и прожить свою жизнь господин пятидесяти восьми лет, отправившийся с семьей путешествовать по Европе, а до этого работавший “не покладая рук” (в этом определении у Бунина проскальзывает еле заметная ирония: что это был за “труд”, хорошо знали китайцы, “которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами”; другой автор написал бы не о работе, а об “эксплуатации”, но Бунин — тонкий стилист — предпочитает, чтобы читатель сам догадался о характере этого “труда”!): Не потому ли, что город назван так в честь известного христианского святого Франциска Ассизского, проповедовавшего крайнюю бедность, аскетизм, отказ от любой собственности? Не становится ли таким образом очевиднее по контрасту с его бедностью неуемное желание безымянного господина (следовательно, одного из многих) наслаждаться всем в жизни, причем наслаждаться агрессивно, упорно, в полной уверенности, что он имеет полное на это право? Как замечает писатель, господина из Сан-Франциско постоянно сопровождала “толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять” его. И “так было всюду…”. И господин из Сан-Франциско твердо убежден, что так должно было быть всегда.

Только уже в самой последней редакции, незадолго до смерти, Бунин снял многозначительный эпиграф, ранее всегда открывавший этот рассказ: “Горе тебе, Вавилон, город крепкий”. Снял, возможно, потому, что эти слова, взятые из Апокалипсиса, новозаветной книги, пророчащей о конце света, рассказывающей о городе порока и разврата Вавилоне, показались ему слишком откровенно выражающими его отношение к описанному. Но он оставил название парохода, на котором плывет американский богач с женой и дочерью в Европу, — “Атлантида”, как бы желая лишний раз напомнить читателям об обреченности существования, основным наполнением которого стала страсть к получению удовольствий. И по мере того как возникает подробное описание ежедневного распорядка дня путешествующих на этом корабле — “вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубе, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь оповещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель этого существования, венец его…” — нарастает ощущение, что перед нами описание Валтасарова пира. Это ощущение тем более реально, что “венцом” каждого дня действительно являлся роскошный обед-пир, после которого начинались танцы, флирт и другие развлечения.

И возникает чувство, что, как и на пиру, устроенном, согласно библейскому преданию, последним вавилонским царем Валтасаром накануне взятия города Вавилона персами, на стене таинственной рукой будут начертаны непонятные слова, таящие скрытую угрозу: “МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН”. Тогда, в Вавилоне, их смог расшифровать только иудейский мудрец Даниил, который объяснил, что они содержат предсказание гибели города и раздел вавилонского царства между завоевателями. Так вскоре и случилось. У Бунина же это грозное предостережение присутствует в виде несмолкающего грохота океана, вздымающего свои громадные валы за бортом парохода, снежной вьюги, кружащейся над ним, мрака, охватывающего все пространство вокруг, воя сирены, которая поминутно “взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой”. Так же страшны и “живое чудовище” — исполинский вал в чреве парохода, и “адские топки” его преисподней, в раскаленном зеве которых клокочут неведомые силы, и потные грязные люди с отсветами багрового пламени на лицах. Но как пирующие в Вавилоне не видят этих грозных слов, так и обитатели судна не слышат этих одновременно стенающих и лязгающих звуков: их заглушают мелодии прекрасного оркестра и толстые стены кают. Как такое же тревожное предзнаменование, но обращенное уже не ко всем обитателям парохода, а к одному господину из Сан-Франциско, может быть воспринято “узнавание” им хозяина отеля на Капри: “точь-в-точь такого” элегантного молодого человека “с зеркально причесанной головою” видел он во сне прошедшей ночью.

Удивительно, что Бунин, который всегда славился тем, что не прибегал в отличие от Чехова к повторяющейся детали, в данном случае неоднократно использует прием повторения, нагнетания одних и тех же действий, ситуаций, деталей. Он не удовлетворяется тем, что подробно рассказал о распорядке дня на пароходе. С тем же тщанием писатель перечисляет все, что делают путешественники, прибыв в Неаполь. Это опять первый и второй завтраки, посещение музеев и старинных церквей, обязательный подъем на гору, пятичасовой чай в отеле, обильный обед вечером… Здесь так же все рассчитано и запрограммировано, как и в жизни господина из Сан-Франциско, который уже вперед на два года знает, где и что ему предстоит. На юге Италии он будет наслаждаться любовью молоденьких неаполитанок, в Ницце любоваться карнавалом, в Монте-Карло участвовать в автомобильных и парусных гонках и играть в рулетку, во Флоренции и Риме слушать церковные мессы, а потом посетит Афины, Палестину, Египет и даже Японию.

Однако нет в этих самих по себе очень интересных и привлекательных вещах подлинной радости для людей, пользующихся ими. Бунин подчеркивает механистичность их поведения. Они не наслаждаются, а “имели обычай начинать наслаждение жизнью” с того или другого занятия; у них, видимо, отсутствует аппетит, и его необходимо “возбуждать”; они не прогуливаются по палубе, а им “полагается бодро гулять”; они “должны” взгромождаться на маленьких серых осликов, осматривая окрестности; они не выбирают музеи, а им обязательно демонстрируют чье-нибудь “непременно знаменитое” “Снятие с креста”. Даже капитан корабля предстает не как живое существо, а как “огромный идол” в своем шитом золотом мундире. Так писатель делает своих знатных и богатых героев пленниками золотой клетки, в которую они сами себя заточили и в которой они беззаботно пребывают до поры до времени, не подозревая о грядущем…

Это будущее подстерегло среди них пока одного только господина из Сан-Франциско. И это будущее — была Смерть! Мелодия смерти подспудно начинает звучать с самых первых страниц произведения, постепенно становясь ведущим мотивом. Вначале смерть предельно эстетизирована, живописна: в Монте-Карло одним из любимых занятий богатых бездельников является “стрельба в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас стукаются белыми комочками о землю”. (Для Бунина вообще характерна эстетизация вещей обычно неприглядных, которые должны скорее пугать, чем привлекать наблюдателя, — ну кто, кроме него, мог написать о “чуть припудренных нежнейших розовых прыщиках возле губ и между лопаток” у дочери господина из Сан-Франциско, сравнить белки глаз негров с “облупленными крутыми яйцами” или назвать молодого человека в узком фраке с длинными фалдами “красавцем, похожим на огромную пиявку”!) Затем намек на смерть возникает в словесном портрете наследного принца одного из азиатских государств, милого и приятного в общем человека, усы которого, однако, “сквозили, как у мертвого”, а кожа на лице была “точно натянута”. И сирена на корабле захлебывается в “смертной тоске”, суля недоброе, и музеи холодны и “мертвенно-чисты”, и океан ходит “траурными от серебряной пены горами” и гудит, как “погребальная месса”.

Но еще более явственно дыхание смерти чувствуется в наружности главного героя, в портрете которого превалируют желто-черно-серебристые тона: желтоватое лицо, золотые пломбы в зубах, цвета слоновой кости череп. Кремовое шелковое белье, черные носки, брюки, смокинг довершают его облик. Да и сидит он в золотисто-жемчужном сиянии чертога обеденной залы. И кажется, что от него эти краски распространяются на природу и весь окружающий мир. Разве что добавлен еще тревожно-красный цвет. Понятно, что океан катит свои черные валы, что багровое пламя вырывается из топок корабля, естественно, что у итальянок черные волосы, что резиновые накидки извозчиков отдают чернотой, что толпа лакеев “черна”, а у музыкантов могут быть красные куртки. Но почему прекрасный остров Капри тоже на¬двигается “своей чернотой”, “просверленный красными огоньками”, почему даже “смирившиеся волны” переливаются, как “черное масло”, а по ним от зажегшихся фонарей на пристани текут “золотые удавы”?

Так Бунин создает у читателя представление о всесилии господина из Сан-Франциско, способном заглушить даже красоту природы! В поэме “Возмездие” Блок писал о “глухих” годах России, когда над нею злой гений Победоносцев “простер совиные крыла”, погрузив страну во мрак. Не так ли и господин из Сан-Франциско простирает крылья зла над всем миром? Ведь даже солнечный Неаполь не озаряется солнцем, пока там находится американец, и остров Капри кажется каким-то призраком, “точно его никогда и не существовало на свете”, когда богач приближается к нему…

Все это нужно Бунину, чтобы подготовить читателя к кульминационному моменту повествования — смерти героя, о которой тот не задумывается, мысль о которой вообще не проникает в его сознание. Да и какая может быть неожиданность в этом запрограммированном мире, где торжественное одевание к ужину совершается таким образом, будто человек готовится к “венцу” (т.е.

счастливой вершине своей жизни!), где существует бодрая подтянутость пусть и немолодого, но хорошо выбритого и еще очень элегантного человека, который так легко обгоняет запаздывающую к ужину старуху! Бунин припас только одну деталь, которая “выбивается” из ряда хорошо отрепетированных дел и движений: когда господин из Сан-Франциско одевается к ужину, не слушается его пальцев шейная запонка, никак не желает она застегиваться… Но он все-таки побеждает ее, больно кусающую “дряблую кожицу в углублении под кадыком”, побеждает “с сияющими от напряжения глазами”, “весь сизый от сдавившего ему горло… тугого воротничка”. И вдруг в эту минуту он произносит слова, которые никак не вяжутся с атмосферой всеобщего довольства, с восторгами, которые он приготовился получать. ” —О, это ужасно!— пробормотал он… и повторил с убеждением: — Это ужасно…” Что именно показалось ему ужасным в этом рассчитанном на удовольствия мире, господин из Сан-Франциско, не привыкший задумываться о неприятном, так и не попытался понять. Однако поразительно то, что до этого говоривший преимущественно по-английски или итальянски американец (русские реплики его весьма кратки и воспринимаются как “проходные”) — дважды повторяет это слово по-русски… Кстати, стоит вообще отметить его отрывистую, как бы лающую речь: он не произносит более двух-трех слов кряду.

“Ужасным” было первое прикосновение Смерти, так и не осознанной человеком, в душе которого “уже давным-давно не осталось… каких-либо мистических чувств”. Ведь, как пишет Бунин, напряженный ритм его жизни не оставлял “времени для чувств и размышлений”. Впрочем, некоторые чувства, вернее, ощущения все же у него были, правда простейшие, если не сказать низменные… Писатель неоднократно указывает, что оживлялся господин из Сан-Франциско только при упоминании об исполнительнице тарантеллы (его вопрос, заданный “ничего не выражающим голосом”, о ее партнере: не муж ли он — как раз и выдает скрываемое волнение), только воображая, как она, “смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде <…> пляшет”, только предвкушая “любовь молоденьких неаполитанок, пусть и не совсем бескорыстную”, только любуясь “живыми картинами” в притонах или так откровенно заглядываясь на знаменитую красавицу-блондинку, что его дочери стало неловко. Отчаяние же он чувствует лишь тогда, когда начинает подозревать, что жизнь вырывается из-под его контроля: он приехал в Италию наслаждаться, а здесь туман, дожди и ужасающая качка… Зато ему дано с наслаждением мечтать о ложке супа и пютке кипа.

И за это, а также и за всю прожитую жизнь, в которой были и самоуверенная деловитость, и жестокая эксплуатация других людей, и бесконечное накопление богатств, и убежденность, что все вокруг призваны “служить” ему, “предупреждать” его малейшие желания, “таскать” его вещи, за отсутствие какого-либо живого начала казнит его Бунин. И казнит жестоко, можно сказать, беспощадно.

Смерть господина из Сан-Франциско потрясает своей неприглядностью, отталкивающим физиологизмом. Теперь писатель в полной мере использует эстетическую категорию “безобразного”, чтобы в нашей памяти навсегда запечатлелась следующая отвратительная картина: “шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа… Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала <…>, голова завалилась на плечо и замоталась <…>, — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то”. Но это был не конец: “…он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный…” Хриплое клокотание продолжало раздаваться из его груди и позже, когда он уже лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, тускло освещенный единственной лампочкой. Бунин не жалеет отталкивающих подробностей, чтобы воссоздать картину жалкой, неприглядной смерти некогда могущественного человека, которого никакое богатство не может спасти от после¬довавшего после кончины унижения. И только когда исчезает конкретный господин из Сан-Франциско, а на его месте появляется “кто-то другой”, осененный величием смерти, писатель позволяет себе несколько деталей, подчеркивающих значимость свершившегося: “медленно <…> потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть”. А позже мертвому даруется и подлинное общение с природой, которого он был лишен, в чем, будучи живым, никогда не испытывал потребности. Мы хорошо помним, к чему стремился и на что “нацеливался” в своей жизни господин из Сан-Франциско. Теперь же, в холодной и пустой комнате, “звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене”.

Но кажется, что, живописуя дальнейшие унижения, которые сопровождали посмертное земное “бытие” господина из Сан-Франциско, Бунин даже вступает в противоречие с жизненной правдой. У читателя может возникнуть вопрос: почему, например, хозяин отеля считает те деньги, которые могли дать ему жена и дочь умершего постояльца в благодарность за перенесение тела в кровать роскошного номера, пустяком? Почему он теряет остатки уважения к ним и даже позволяет себе “осадить” мадам, когда она начинает требовать причитающееся ей по праву? Почему он так торопится “распрощаться” с телом, даже не давая возможности близким приобрести фоб? И вот уже по его распоряжению тело господина из Сан-Франциско помещают в длинный ящик из-под содовой английской воды, и его на рассвете, тайком, мчит вниз к пристани пьяненький извозчик, чтобы спешно погрузить на пароходик, который передаст свою ношу одному из портовых складов, после чего оно вновь окажется на “Атлантиде”. А там черный просмоленный гроб запрячут глубоко в трюм, в котором он и будет находиться до возвращения семьи домой.

Но такое положение дел действительно возможно в мире, где Смерть воспринимается как нечто постыдное, непристойное, “неприятное”, нарушающее чинный порядок, способное испортить настроение, выбить из колеи. Писатель не случайно выбирает глагол, который в нормальном восприятии не может согласовываться со словом смерть: “натворил”. “Не будь в читальне немца <…> — ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он”, господин из Сан-Франциско. Следовательно, смерть в восприятии этих людей — нечто такое, что следует “замять”, скрыть, иначе не избежать “обиженных лиц”, претензий и “испорченного вечера”. Именно потому так спешит хозяин отеля избавиться от умершего, что в мире, к которому принадлежит господин из Сан-Франциско, искажены представления о должном и недолжном, о приличном и неприличном (неприлично умирать вот так, не вовремя, но прилично приглашать изящную пару “играть в любовь за хорошие деньги”, услаждая взоры пресыщенных бездельников; можно упрятать тело в ящик из-под бутылок, но нельзя, чтобы гости нарушили свой моцион). Писатель настойчиво акцентирует то обстоятельство, что, не будь нежелательного свидетеля, вышколенные слуги “мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и голову господина из Сан-Франциско куда подальше” и все пошло бы по заведенному порядку. А теперь хозяину приходится извиняться перед гостями за причиненные неудобства: он вынужден был отменить тарантеллу, потушить электричество. Он даже дает чудовищные с человеческой точки зрения обещания, говоря, что примет “все зависящие от него меры к устранению неприятности”. (Здесь мы можем еще раз убедиться в тончайшей иронии Бунина, которому удается передать жуткое самомнение современного человека, убежденного в том, что он может что-то противопоставить неумолимой смерти, что в его силах “исправить” неизбежное.)

Писатель “наградил” своего героя такой безобразной, непросветленной смертью, чтобы еще раз подчеркнуть ужас той неправедной жизни, которая только и могла завершиться подобным образом. И действительно, после смерти господина из Сан-Франциско мир почувствовал облегчение. Произошло чудо. Уже на следующий день “озолотилось” утреннее голубое небо, “на острове снова водворились мир и покой”, на улицы высыпал простой люд, а городской рынок украсил своим присутствием красавец Лоренцо, который служит моделью многим живописцам и как бы символизирует собою прекрасную Италию. Все в нем разительно контрастирует с господином из Сан-Франциско, хотя он тоже, как и тот, старик! И его спокойствие (он может стоять на рынке с утра до вечера), и его бессребреничество (“он принес и уже продал за бесценок двух пойманных ночью омаров”), и то, что он “беззаботный гуляка” (его безделье приобретает нравственную ценность по сравнению с суетливой готовностью американца получать удовольствия). У него “царственные повадки”, в то время как медлительность господина из Сан-Франциско кажется заторможенностью, и ему не надо специально одеваться и прихорашиваться — его лохмотья живописны, а красный шерстяной берет как всегда лихо спущен на ухо.

Но в еще большей степени подтверждает опустившуюся на мир благодать мирное шествие с горных высот двух абруццких горцев. Бунин специально замедляет темп повествования, чтобы читатель мог вместе с ними открыть панораму Италии и насладиться ею — “целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор <…>”. Важна и остановка в пути, которую делают эти люди: перед озаренной солнцем, в венце, золотисто-ржавом от непогоды, белоснежной статуей Мадонны. Ей, “непорочной заступнице всех страждущих”, возносят они “смиренно-радостные хвалы”. Но и солнцу. И утру. Бунин делает этих персонажей полухристианами-полуязычниками, детьми природы, чистыми и наивными… И эта остановка, превращающая обычный спуск с горы в длительное путешествие, делает его и осмысленным (опять-таки в отличие от бессмысленного накопления впечатлений, которым должно было увенчаться путешествие господина из Сан-Франциско).

Бунин открыто воплощает свой эстетический идеал в простых людях. Уже до этого апофеоза естественной, целомудренной, религиозной жизни, который возникает незадолго до финала рассказа, проглядывало его восхищение естественностью и незамутненностью их существования. Во-первых, почти все они удостоились чести быть поименованными. В отличие от безымянного “господина”, его жены, “миссис”, его дочери, “мисс”, а также бесстрастного хозяина отеля на Капри и капитана корабля — у слуг, танцовщиков есть имена! Кармелла и Джузеппе великолепно танцуют тарантеллу, Луиджи хлестко передразнивает английскую речь умершего, а старик Лоренцо позволяет любоваться собою заезжим иностранцам. Но важно также и то, что смерть уравняла чванного господина из Сан-Франциско с простыми смертными: в трюме корабля он находится рядом с адскими машинами, обслуживаемыми “облитыми едким, грязным потом” голыми людьми!

Но Бунин не столь однозначен, чтобы ограничиться прямым противопоставлением ужасов капиталистической цивилизации естественной скромности незатейливой жизни. Кажется, что со смертью господина из Сан-Франциско исчезло социальное зло, но осталось зло космическое, неистребимое, то, существование которого потому вечно, что за ним зорко следит Дьявол. Бунин, обычно не склонный прибегать к символам и аллегориям (исключение составляют его рассказы, созданные на рубеже XIX и XX вв., — “Перевал”, “Туман”, “Велга”, “Надежда”, где возникали романтические символы веры в будущее, преодоления, упорства и т.п.), здесь взгромоздил на скалы Гибралтара самого Дьявола, не спускающего глаз с уходящего в ночь корабля, и как бы мимоходом вспомнил о жившем на Капри две тысячи лет тому назад человеке, “несказанно мерзком в удовлетворении своей похоти и почему-то имевшем власть над миллионами людей, наделавшем над ними жестокостей сверх всякой меры”.

По Бунину, социальное зло может быть временно устранено — кто был “всем”, стал “ничем”, то, что было “наверху”, оказалось “внизу”, но космическое зло, воплощаемое в силах природы, исторических реалиях, неустранимо. И залогом этого зла служат мрак, необозримый океан, бешеная вьюга; сквозь них тяжело проходит стойкий и величавый корабль, на котором по-прежнему сохраняется социальная иерархия: внизу жерла адских топок и прикованные к ним рабы, вверху — нарядные пышные залы, бесконечно длящийся бал, многоязычная толпа, блаженство томных мелодий…

Но Бунин не рисует этот мир социально двумерным, для него в нем существуют не только эксплуататоры и эксплуатируемые. Писатель создает не социально-обличительное произведение, а философскую притчу, и поэтому он вносит в традиционную иерархию маленькую поправку. Выше всех, над роскошными каютами и залами, обитает “грузный водитель корабля”, капитан, он “восседает” надо всем кораблем в “уютных и слабо освещенных покоях”. И он единственный, кто доподлинно знает о происходящем, — о нанятой за деньги паре влюбленных, о мрачном грузе, который находится на дне корабля. Он единственный, кто слышит “тяжкие завывания сирены, удушаемой бурей” (для всех остальных она, как мы помним, не слышна за звуками оркестра), и его это тревожит. Но он успокаивает себя, возлагая надежды на технику, на достижения цивилизации так же, как верят в него плывущие на пароходе люди, убежденные в том, что он имеет “власть” над океаном. Ведь корабль “громаден”, “стоек, тверд, величав и страшен”, он построен Новым Человеком (примечательны эти заглавные буквы, используемые Буниным для обозначения и человека и Дьявола!), а за стеною капитанской каюты находится радиорубка, где телеграфист принимает любые сигналы из любых частей света. Дабы подтвердить “всесилие” “бледнолицего телеграфиста”, Бунин создает подобие нимба вокруг его головы: металлический полуобруч. А чтобы дополнить впечатление — наполняет комнату “таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, разрывавшихся вокруг…”. Но перед нами лжесвятой, так же как капитан — никакой не командир, не водитель, не бог, а всего-навсего “языческий идол”, которому привыкли поклоняться. И их всесилие ложно, как лжива вся цивилизация, прикрывающая собственную слабость внешними атрибутами бесстрашия и силы, настойчиво отгоняющая от себя мысли о конце. Оно так же ложно, как весь этот мишурный блеск роскоши и богатства, которые не способны спасти человека ни от смерти, ни от мрачных глубин океана, ни от вселенской тоски, симптомом которой можно считать то, что и

великолепно демонстрирующей безграничное счастье очаровательной паре “давно наскучило <…> притворно мучиться своей блаженной мукой”. Грозный зев преисподней, где клокочут “страшные в своей сосредоточенности силы”, открыт и поджидает своих жертв. Какие силы имел в виду Бунин? Возможно, это и гнев порабощенных — не случайно Бунин акцентировал презрение, с каким господин из Сан-Франциско воспринимает подлинных людей Италии: “жадные, воняющие чесноком людишки”, живущие в “жалких, насквозь проплесневелых каменных домишках, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей”. Но, несомненно, это и готовая выйти из подчинения техника, только создающая иллюзию безопасности. Недаром капитан вынужден себя успокаивать близостью каюты телеграфиста, которая на самом деле только выглядит “как бы бронированной”.

Может быть, единственным (помимо целомудрия естественного мира природы и людей, близких к ней), что может противостоять гордыне Нового Человека со старым сердцем, является молодость. Ведь единственным живым человеком среди марионеток, населяющих корабли, отели, курорты, является дочь господина из Сан-Франциско. И пусть она тоже не имеет имени, но по совсем другой причине, чем ее отец. В этой девушке для Бунина слилось все то, что отличает молодость от пресыщенности и утомленности, приносимых прожитыми годами. Она вся в предощущении любви, в преддверии тех счастливых встреч, когда неважно, хорош или дурен собой твой избранник, важно, что он стоит рядом с тобой и ты “слушаешь его и от волнения не понимаешь, что он <…> говорит”, млея от “неизъяснимого очарования”, но при этом упорно “делаешь вид, что пристально смотришь вдаль”. (Бунин явно демонстрирует снисходительность по отношению к такому поведению: будто бы “не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода”, — для писателя важно, что она способна пробудиться.) Девушка едва не падает в обморок, когда ей кажется, что она увидела понравившегося ей наследного принца одного азиатского государства, хотя доподлинно известно, что он не может находиться в этом месте. Она способна смутиться, перехватывая нескромные взгляды, какими ее отец провожает красавиц. И невинная откровенность ее одежды явно контрастирует с лишь молодящим ее отца облачением и с богатым нарядом ее матери. Только у нее тоска сжимает сердце, и ее посещает “чувство страшного одиночества”, когда отец признается ей, что во сне ему привиделся человек, похожий на хозяина гостиницы. И только она горько рыдает, понимая, что отец мертв (у ее матери слезы моментально высыхают, как только она получает отпор со стороны хозяина отеля).

В эмиграции Бунин создает притчу “Молодость и старость”, подводящую итог его раздумьям о жизни человека, вставшего на путь наживы и приобретательства. “Бог сотворил небо и землю… Потом Бог сотворил человека и сказал человеку: будешь ты, человек, жить тридцать лет на свете, — хорошо будешь жить, радоваться будешь, думать будешь, что все на свете для одного тебя Бог сотворил и сделал. Доволен ты этим? А человек подумал: так хорошо, а всего тридцать лет жизни! Ой, мало… Потом Бог сотворил ишака и сказал ишаку: будешь ты таскать бурдюки и вьюки, будут на тебе ездить люди и будут тебя бить по голове палкой. Ты таким сроком доволен? И ишак зарыдал, заплакал и сказал Богу: зачем мне столько? Дай мне, Бог, всего пятнадцать лет жизни. — А мне прибавь пятнадцать, сказал человек Богу, — пожалуйста, прибавь от его доли! — И так Бог и сделал, согласился. И вышло у человека сорок пять лет жизни… Потом Бог сотворил собаку и тоже дал ей тридцать лет жизни<…>. Ты, сказал Бог собаке, будешь жить всегда злая, будешь сторожить хозяйское богатство, не верить никому чужому, брехать будешь на прохожих, не спать по ночам от беспокойства. И… собака даже завыла: ой, будет с меня и половины такой жизни! И опять стал человек просить Бога: прибавь мне и эту половину! И опять Бог ему прибавил… Ну, а потом Бог сотворил обезьяну, дал ей тоже тридцать лет жизни и сказал, что будет она жить без труда и без заботы, только очень нехороша лицом будет… лысая, в морщинах, голые брови на лоб лезут, — и все… будет стараться, чтоб на нее глядели, а все будут на нее смеяться. И она отказалась<…>. И человек выпросил себе и эту половину<…>. Человек свои собственные тридцать лет прожил по-человечески — ел, пил, на войне бился, танцевал на свадьбах, любил молодых баб и девок. А пятнадцать лет ослиных работал, наживал богатство. А пятнадцать собачьих берег свое богатство, все брехал и злился, не спал ночи. А потом стал такой гадкий, старый, как та обезьяна. И все головами качали и на его старость смеялись”.

Рассказ “Господин из Сан-Франциско” можно считать полнокровным полотном жизни, позднее свернутым в тугие кольца притчи “Молодость и старость”. Но уже в нем по законам притчи вынесен суровый приговор человеку-ослу, человеку-собаке, человеку-обезьяне, а более всего — “Новому Человеку со старым сердцем”, который установил на земле антигуманные законы, слышно осуждение всей земной цивилизации, заковавшей себя в кандалы лживой морали.

Весной 1912 г. весь мир облетело сообщение о столкновении с айсбергом крупнейшего пассажирского судна “Титаник”, о страшной гибели более чем полутора тысяч человек. Это событие прозвучало предостережением человечеству, упоенному научными успехами, убежденному в своих безграничных возможностях. Огромный “Титаник” на какое-то время стал символом этой мощи. Но его погружение в волны океана, самоуверенность капитана, не внявшего сигналам опасности, неспособность противостоять стихии, беспомощность команды еще раз подтвердили хрупкость и незащищенность человека перед лицом космических сил. Может быть, наиболее остро воспринял эту катастрофу И.А. Бунин, увидевший в ней итог деятельности “гордыни Нового Человека со старым сердцем”, о чем он и написал в своем рассказе “Господин из Сан-Франциско” три года спустя, в 1915 г.

2

И.А.Бунин. Очерк творчества

Художественное наследие крупнейшего русского писателя и поэта ХХ в. Ивана Алексеевича Бунина, первого русского писателя – лауреата Нобелевской премии (1933), было преемственно связано с традициями классики (от пушкинского и лермонтовского Золотого века до психологической прозы второй половины ХIХ столетия) и в то же время аккумулировало новейшие эстетические открытия, совершенные модернистской культурой рубежа ХIХ-ХХ вв. и касающиеся обновления образного мышления, способов раскрытия внутреннего мира личности, жанровых экспериментов.

Творческий путь и личная судьба Бунина волею исторических обстоятельств оказались разделенными на две примерно равные части: до 1920 г. жизнь и творчество в России; с 1920 по 1953 гг. –  на "других берегах" эмигрантского изгнания.

Бунин родился 22 октября 1870 г. в Воронеже в дворянской семье. Его детские и юношеские годы проходили вначале на хуторе Бутырки, а затем в поместьи Озерки Елецкого уезда. Будущий писатель учился в елецкой гимназии, которую так и не окончил, решающее же влияние на становление его личности оказали занятия со старшим братом Юлием. Уже в ранней юности, зачитываясь творениями Пушкина, Лермонтова, поэтов пушкинской плеяды, а также произведениями Л.Толстого, писателей-"шестидесятников" о народном бытии, Бунин создает свои первые стихотворения, пронизанные ощущением непостижимости жизни в ее глубинном соприкосновении с тайной смерти, памяти и Прапамяти: "И первый стих, и первая любовь // Пришли ко мне с могилой и весною…" (8,18) . Сборник стихов 1887-1891 гг. выходит в 1891 г. в Орле, где в то время Бунин сотрудничал в газете "Орловский вестник". Несколькими годами раньше в петербургской газете "Родина" публикуются первые прозаические опыты молодого писателя, отразившие период увлечения народничеством: рассказ "Нефедка" и очерк "Два странника". Для понимания всей последующей творческой эволюции Бунина важно уже здесь обратить внимание на глубоко лирическую природу его творческого дара. В разные десятилетия соотношение лирического и эпического начал в его художественной манере будет меняться, однако подлинных вершин Бунин достигнет именно в своей во многом экспериментальной прозе: от лирико-философских "этюдов" 1890-1900-х гг. до "Жизни Арсеньева", поздних "кратких рассказов" и "Темных аллей".

Для творческого периода 1890-1900-х гг. характерны интенсивные художественные и интеллектуальные искания писателя. В 90-е гг. Бунин активно изучает западноевропейскую литературу и философию, переживает период увлечения толстовством и народническими идеями (последние нашли, в частности, отражение в напечатанном в "Русском богатстве" рассказе "Танька"). В конце 1893 г. он впервые встречается со Л.Толстым, о духовных исканиях которого уже в эмиграции Бунин напишет в художественно-философском эссе "Освобождение Толстого". В 1895 г. завязывается близкая дружба с Чеховым, а весной 1899 г. он знакомится с Горьким, напряженные личные и творческие взаимоотношения с которым, включая и временное участие Бунина в "Знании", продлятся до 1917 г. В 1903 г. за перевод "Песни о Гайавате" писатель был удостоен Пушкинской премии.

В бунинском наследии 90-900-х гг. важнейшее место занимает поэзия, одной из вершин которой стала пейзажно-философская поэма "Листопад" (1900). Лирические медитации активно проникают и в "малую" прозу Бунина этих лет, предопределяя развитие особого жанра лирико-философского рассказа и окрашивая как бытийные раздумья художника, так и его прозрения, касающиеся национального характера, исторических судеб России ("Перевал", "Сосны", "Мелитон", "Антоновские яблоки", "Святые горы", "У истока дней" и др.). Искания Бунина в сфере бессюжетной лирической прозы, с одной стороны, роднили его с опытом зрелого Чехова, а с другой – включались в контекст жанровых новаций эпохи – эпохи модернизма (ранние рассказы Б.Зайцева, прозаические эскизы К.Бальмонта, печатавшиеся в начале века в "Южном обозрении" и т.д.). У Бунина импрессионистический поток образов, объединенных внутренними ассоциативными связями, сочетается с их предметно-бытовой и исторической достоверностью. Жанрообразующими факторами выступают здесь импрессионистическая "прерывистость" повествования, соединение далеких временных планов, музыкально-ритмическая насыщенность языка, символическая емкость деталей-лейтмотивов. В 1907 г. вместе с будущей женой В.Н.Муромцевой Бунин совершает длительное путешествие в Европу, на Святую землю, в восточные страны (Турция, Египет, Цейлон и др.), творческим результатом которого становится цикл путевых поэм "Тень птицы" (1911).

В качестве особого этапа творческой судьбы Бунина выделяется творчество 1910-х гг., вобравшее в себя трагедийное мирочувствие предреволюционного десятилетия – в масштабе как России, так и современной цивилизации в целом. В 1910-е гг. заметно снижается активность Бунина в сфере лирики, а на первый план выступают масштабные эпические полотна. В его прозе этих лет целесообразно выделить три содержательных уровня.

Во-первых, это рассказы и повести о России и русском крестьянстве, наполненные как отголосками событий 1905 г., так и грозными предвестиями недалекого будущего. Этот ряд раздумий о "светлых и темных, но почти всегда трагических основах" русской души открывается повестью "Деревня" (1910), принесшей автору всероссийскую известность и вызвавшей бурную полемику в критике, а продолжается повестями "Суходол" (1911), "Веселый двор" (1911), рассказами "Худая трава" (1913), "Ермил" (1912), "Ночной разговор" (1911), "Захар Воробьев" (1912) и др. Раздумья Бунина о кризисных сторонах национального сознания, исторических и метафизических истоках русской революционности, о нередком торжестве "азиатчины" в русской жизни – и одновременно постижение вековых основ народной нравственности, духовной сращенности крестьянина с землей, неповторимого опыта простонародного отношения к смерти высветили антиномизм художественного мышления писателя, направленного на горько-отрезвляющее развенчание мифов о русской душе. Подобные интуиции Бунина органично вошли в литературный и общекультурный контекст эпохи. В эти годы пристальный интерес к закономерностям народной жизни, в частности в ее "уездном" варианте, сблизил таких несхожих художников, как А.Белый и М.Горький, А.Ремизов и А.Блок, Е.Замятин и А.Толстой…

Во-вторых, эпохальные потрясения в масштабе Европы, связанные с началом Первой мировой войны (1914 г.), подтолкнули писателя от проблем русской жизни обратиться к художественному осмыслению судеб современной, рационалистичной и позитивистской в своих основах, цивилизации. От конкретно-исторического художественная мысль Бунина, обогащенная интересом к восточной философии и буддизму, восходит к онтологическому масштабу постижения мироздания и человеческой души: от довоенного еще рассказа "Братья" (1914) к рассказам"Господин из Сан-Франциско" (1915), "Сны Чанга" (1916), "Соотечественник" (1916) и др.

В-третьих, в этот период интенсивное развитие получает и психологическая проза Бунина, глубинными основаниями которой стали философия Эроса, постижение тайны времени, памяти, взаимодействия осознанного и бессознательного в структуре личности: это и рассказ "При дороге" (1911), и рассказа "романного типа" "Чаша жизни" (1913),  "Грамматика любви" (1915), и "Легкое дыхание" (1916)… Трагедийное осмысление любви, намеченное в этих  и других произведениях 1910-х гг., достигнет высот в позднейшем эмигрантском творчестве.

Таким образом, ко времени революции Бунин имеет заслуженную репутацию признанного мастера слова, чье творчество развивалось в основном вне рамок школ и направлений, а синтезировало, что особенно очевидно уже в 10-е гг., реалистические традиции, классическую ясность стиля с модернистскими открытиями в сфере нового образного языка наступившего столетия (невзирая на резкие выпады писателя против многих представителей литературы модернизма). 

В отличие от значительной части отечественной интеллигенции Бунин скептически воспринял события Февральской революции , Октябрьский же переворот вызвал в нем острое и последовательное неприятие. В течение 1918-20 гг., находясь в Москве, а затем в Одессе, писатель создает цикл дневников под общим названием "Окаянные дни". В произошедших потрясениях он увидел исполнение тех трагедийных пророчеств о гибельных сторонах национальной ментальности, которые оформились в его "крестьянских" повестях и рассказах 10-х гг. Примечательна и сама жанровая форма дневника. В литературном сознании Серебряного века она была весьма "привилегированной", что было связано с тенденцией к лиризации жанровой системы в целом. Так, о смысле жанра дневника, сопрягающего субъективное и объективное видения мира, в 1911 г. писал Блок: "Писать дневник, или по крайней мере делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время – великое и что именно мы стоим в центре жизни, то есть в том месте, где сходятся все духовные нити…" . Блоковскому мнению близка и точка зрения самого Бунина: "Дневник – одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалеком будущем эта форма вытеснит все прочие…" . Дневниково-исповедальный элемент весьма ощутим в лирико-философских рассказах Бунина разных лет; на его значимость в бунинских "кратких рассказах" 1930 г. указал В.Ходасевич: миниатюры "похожи на мимолетные записи, на заметки из записной книжки, сделанные "для себя" и лишь случайно опубликованные…" .

С 1920 г. начинается эмигрантский период жизни и творчества Бунина, связанный с его жизнью во Франции. Писатель обоснованно завоевывает репутацию лидера литературного поколения "первой волны" эмиграции: его произведения публикуются в самом известном "толстом" литературном журнале – "Современных записках", а смерть Бунина в 1953 г. будет воспринята современниками как символичное завершение этой страницы литературной истории.

В эмигрантском творчестве стиль Бунина достигает особой утонченности, происходит расширение жанрового диапазона – с отчетливой тенденцией к исканиям в сфере крупных художественных форм (роман, эссе, цикл рассказов). В бунинской прозе этих десятилетий важно и углубление бытийной проблематики – в раздумьях о гранях любовного переживания, судьбах России, метафизике и психологии творчества.

В 20-е гг. Буниным создан ряд вершинных рассказов и повестей о любви: "Митина любовь" (1924), "Солнечный удар" (1925),"Дело корнета Елагина" (1925) ,"Ида" (1925) и др. Здесь в полную силу выражена намеченная ранее трагедийная концепция любви, рассматриваемой как взлет души, прорыв из "будней" к ощущению надвременного единства всего сущего, –  и вместе с тем прочувствована катастрофическая краткость подобного наивысшего напряжения человеческого существа. В бунинском мире, в отличие от символистов, осмысление любовного переживания основано на художественном проникновении в зримо-осязаемую реальность: это и рука героини, "пахнувшая загаром" ("Солнечный удар"), и Катя, наполнившая своим живым присутствием природный космос ("Митина любовь")…  Понимание Эроса как устремления личности к обретению целостности, "абсолютной индивидуальности" (Н.Бердяев) и одновременно как томления земного по бесконечности обнаруживает глубокую сопричастность Бунина тем философским истокам (работы В.Соловьева, Н.Бердяева и др.), которые питали художественную культуру рубежа веков. Разноплановая галерея "ликов любви" и женских образов будет явлена и в итоговом сборнике рассказов "Темные аллеи", над которым писатель работал в Грассе с 1937 по 1944 гг. Рождение этой книги явилось для Бунина подтверждением той великой, Божественной силы искусства, которая способна противостоять самым тяжким потрясениям современности: " "Декамерон" написан был во время чумы. "Темные аллеи" в годы Гитлера и Сталина, когда они старались пожирать один другого" , – такова надпись, сделанная автором на издании сборника в 1950 г.

С 20-х гг. в творчестве Бунина заметно эволюционирует жанр лирико-философского рассказа. Более зримым становится сплав образного и философско-рефлективного путей постижения бытия ("Ночь", "Несрочная весна", "Музыка", "Поздний час" и др.). И в этом Бунин по-своему разделил общие закономерности эстетического развития эпохи. Чрезвычайно значимым в модернизме стало взаимопроникновение литературы и философии: философская мысль получала дальнейшую динамику в континууме художественного текста – будь то эссеистика В.Розанова или культурологические идеи, воплотившиеся в образную форму в прозе А.Белого, А.Блока. Хотя Бунина отличало от модернистов стремление сохранить непосредственность художественного восприятия, не "отягощенного" привнесенными извне "теориями".

Значимым явлением в поздней малой прозе писателя стал и цикл "Кратких рассказов" 1930 г. Эволюция лирико-философских рассказов и миниатюр в бунинском творчестве закономерно вела ко все более экспрессивному лаконизму, отточенности жанровых форм. Структурообразующими факторами становятся в "кратких рассказах" ритмический рисунок и речевые детали: как точно подметил в своей рецензии В.Ходасевич, "на сей раз путь к бунинской философии лежит через бунинскую филологию – и только через нее…" . Опыты в жанре миниатюры возникали и в более поздней бунинской прозе ("В одной знакомой улице", "Качели", "Часовня", "Мистраль", "В Альпах", "Легенда" и др.). Жанрообразующими признаками многих из них стали вкрапления стихотворных цитат, лирически "преображающих" повествование, сближение с принципами организации поэтического текста, повышенная роль символики. 

Крупнейшим явлением стал в позднем творчестве Бунина роман "Жизнь Арсеньева" (1927-1933), явившийся итогом многолетних исканий автора в сфере лиризованной  прозы и оригинально выразивший процессы обновления романного мышления в ХХ в.

В произведении взаимодействуют различные жанровые тенденции. Здесь присутствуют черты и "биографии", и "антибиографии", признаки художественной исповеди, а также "романа о художнике": в уста Арсеньева часто вкладываются заветные раздумья Бунина о сущности искусства, русской литературе. Истоком "модерности" произведения стал отход Бунина от традиционного для реализма ХIХ в. романа идеи, в основе которого лежало представление о последовательном становлении личности, поступательном развитии истории (классические романы И.Гончарова, И.Тургенева, Л.Толстого). "Стартовым" в "Жизни Арсеньева" становится переосмысление антропоцентристской модели мира, вызвавшее серьезные трансформации во всей романной структуре.

Нелинейность композиционного движения в романе объясняется тем, что все художественное целое сфокусировано вокруг не сюжетной динамики, но ассоциативного развертывания ключевых лирических тем. Этот принцип применялся Буниным еще в "Суходоле", однако в "Жизни Арсеньева" "радиус" таких концентрических "кругов" заметно расширяется: от индивидуальных переживаний героя к раздумьям о философии творчества, судьбах России и русской культуры. Конфигурация этих тем подчинена ассоциативно-ритмическим ходам, а их осмысление сопряжено с "двойной" субъективностью – автора и героя.

Малоисследованной гранью лиризма бунинского романа остается пока богатый реминисцентный пласт произведения, доминирующими в котором становятся стихотворные цитаты из классической поэзии. Автор на практике осуществил давние мечты – и собственные, и многих символистов – о соединении стиха и прозы в единое художественное целое. Стихотворные фрагменты создают лейтмотивный ритм повествования; поэтическое "прочтение" получают в "Жизни Арсеньева" все явления бытия: и первые детские восприятия мира, и творческие поиски, и чувство России. Лирические вкрапления воздействуют на их прозаическое окружение, способствуя метризации последнего, его приближению к законам стихотворного языка.

Эти новации, во многом сближавшие автора "Жизни Арсеньева" с рядом явлений как русского, так и европейского модернизма (М.Пруст, Б.Пастернак  и др.), обусловлены переосмыслением классической антропоцентристской модели мира, движением к синтезу форм пространства и времени, лиризацией всего арсенала художественных средств – от общей композиции до особенностей языка.

В поздний период творчество Бунина обогащается поисками в сфере эссеистики: "Освобождение Толстого" (1937), "О Чехове" (начало 1950-х гг., незаверш.).

В историко-литературном плане актуализация эссеизма в начале ХХ в. происходила прежде всего в широком поле модернистской культуры и явлений, так или иначе с ней "рифмующихся". Яркое воплощение эссе получило в творчестве Д.Мережковского, А.Ремизова, М.Цветаевой, В.Ходасевича, К.Бальмонта и др. Жанр эссе постепенно вызревал и у Бунина, будучи на содержательном уровне связанным с углублением художнической саморефлексии писателя: от лирико-философских рассказов 20-х гг. к "роману о художнике" и эссе о Толстом и Чехове.

Подосновой двух бунинских эссе стали его глубокое преклонение пред личностью Толстого и дружба с Чеховым. Авторский угол зрения на изображаемое в обеих книгах изначально не был одинаков.

В "Освобождении Толстого" заметна большая дистанция автора при раскрытии личностных свойств Толстого. Главный упор сделан на онтологической интерпретации духовной биографии писателя, на толстовскую философию, воплотившуюся в образной ткани его произведений. Это сближающие автора и "героя" бытийные прозрения о Прапамяти, жизни и смерти, нерациональных путях познания действительности, об отношении к чувственной стороне мира и др. Эссе о Толстом становится важнейшим актом самопознания Бунина. Диалогическая встреча двух речевых потоков – автора и "героя" – вела к лирическому вчувствованию в судьбу титана русской классической культуры.

С Чеховым Бунина связывало более разностороннее личное, бытовой знакомство, поэтому в эссе о нем сильнее проявился мемуарно-биографический элемент. Внешней канвой стало здесь воссоздание жизненного пути Чехова. За "объективным" повествованием о встречах двух писателей проступают таинственные черты внутреннего склада Чехова, которые в потоке бунинских размышлений обретают связь с аспектами наследственности и Прапамяти. По мере развертывания повествования в суждениях Бунина о Чехове все ярче обнаруживаются свойства творческой личности автора, стремящегося дать итоговую оценку своих отношений с классикой.

Таким образом, и в "Освобождении Толстого", и в книге "О Чехове" художественная структура насквозь лирична: именно авторская личность, осмысляющая себя в соотнесенности с культурой прошлого и настоящего, выступает в качестве ядра эссе.

В 1950 г. в Париже вышли "Воспоминания" Бунина, где в призме пристрастных авторских оценок предстала панорама художественной жизни Серебряного века.

Писатель скончался 8 ноября 1953 г. в Париже и был похоронен на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа.

Творчество Бунина, при всей самобытности, оказалось знаменательным явлением в свете магистральных для ХХ в. спора и взаимодействия эстетических систем реализма и модернизма. Сохраняя классическую ясность и строгость художественного мышления, реалистическую зоркость к предметной, чувственной стороне индивидуального и национально-исторического бытия, Бунин в то же время был типологически близок модернизму трагедийным опытом миропереживания, движением к обновлению поэтики образности, принципов психологического изображения, системы литературных жанров. И, сближаясь с модернистами в видении актуальных эстетических задач, Бунин нередко осуществлял в творческой практике то, что в модернизме оставалось на уровне формальных экспериментов и теоретических построений.

Литература

1. Благасова Г.М. Иван Бунин: Жизнь. Творчество. Проблемы метода и поэтики: Учебное пособие. Изд. 2-е. М; Белгород, 2001. В предназначенном для студентов учебном пособии анализируется дореволюционный период творчества Бунина, особое внимание уделено его поэтическому наследию. К анализу привлечены мало известные архивные материалы и письма.
2. Колобаева Л.А. Проза И.Бунина: В помощь преподавателям, старшеклассникам и абитуриентам. М., 1998. В книге профессора МГУ им.М.В.Ломоносова рассмотрены концепция личности в художественном мире писателя 1890-1910-х гг., философская и национально-психологическая проблематика его повестей и рассказов. Крупным планом проанализированы рассказы "Антоновские яблоки", "Господин из Сан-Франциско", "Солнечный удар", "Темные аллеи", "Чистый понедельник".
3. Мальцев Ю.В. Бунин. М., 1994. Новаторское системное исследование творческого пути Бунина, места его произведений в русском и мировом литературном и культурном контексте.
4. Ничипоров И.Б. "Поэзия темна, в словах не выразима…". Творчество И.А.Бунина и модернизм. М., 2003. В монографии творчество Бунина рассмотрено на широком фоне русского и европейского модернизма, а также философской и эстетической мысли рубежа ХIХ-ХХ вв. Соотношение творчества Бунина с модернистской и реалистической эстетическими системами показано на уровнях поэтики художественного образа, новых форм художественного психологизма, жанровых исканий.
5. Ничипоров И.Б. На путях постижения русской души: И.А.Бунин и "деревенская" проза // Филологические науки.2002.№1.С.30-37. Бунинское постижение судеб России и коренных черт национального характера представлено в статье в литературной перспективе.
6. Штерн М.С. В поисках утраченной гармонии. Проза И.А.Бунина 1930-1940-х гг. Омск, 1997. В книге предложена целостная концепция жанровой эволюции поздней прозы Бунина.

3

Теме капитализма, образам новых хозяев дворянской усадьбы посвящены его рассказы 910-х годов — «Сила», «Князь во князьях», «Хорошая; жизнь», «Последний день». Особенно характерен последний рассказ. Разорившийся вконец помещик продал свое родовое поместье купцу-мещанину Ростовцеву. Свою бессильную злобу к новому владельцу усадьбы он выражает в такого рода поступках: он обрывает на стенах обои, вешает в аллеях сада собак, дабы они не служили «купчишке», и т. д. Для бунинского взгляда на буржуа характерен и такой эпизод рассказа: «А ты, кажись, пристроился лошадь в саду кормить? — говорит один крестьянин другому. — Смотри, — к вечеру новый приедет. У этого, брат, не покормишь» (VI, 68).

В рассказах 910-х годов Бунин идеализирует деревню, дает своеобразную неославянофильскую трактовку темы России и ее судьбы. Отголоски этой трактовки чувствуются и в концепции хроники «Суходол», и в характерах крестьян в рассказах «Забота», «Захар Воробьев», «Я все молчу». Недаром эпиграфом к циклу «крестьянских» рассказов 1911—1913 годов Бунин взял слова Ивана Аксакова: «Не прошла еще древняя Русь». Эта тенденция характерна и для поэзии Бунина этих лет (стихотворения «Невеста», «Песня», «Мачеха»). Фольклорная струя в поэзии Бунина входит в единый план трактовки им темы русского народа и Руси. Русский народ
569

по Бунину, — это крестьянство, а Россия — это деревенская страна. Отсталой, темной страной встает Россия и в цикле его стихотворений «Русь».

В поисках положительного героя Бунин обращается к натурам исключительным, ищет их в прошлом России, в старине. Он противопоставляет какую-то извечную «мужицкую правду» правде мещан-купцов Ростовцевых («Последний день», 1913).

Образ исключительного, необычного мужика Бунин вывел в лице Захара Воробьева в рассказе того же названия («Захар Воробьев», 1912). Бунин откровенно любуется этим богатырем и с первых строк подчеркивает его несовременность: «Он и сам чувствовал себя принадлежащим к какой-то иной породе, чем прочие люди, и отчасти так, как взрослый среди детей, держаться с которыми приходится однако на равной ноге. Всю жизнь, — ему было сорок лет, — не покидало его и другое чувство — смутное чувство одиночества: в старину, сказывают, было много таких, как он, да переводится эта порода» (V, 193). Такой тип мужика-богатыря лишь сильнее подчеркивал всю иллюзорность мужицкой силы, которая могла бы, по мысли автора, противостоять «новым хозяевам». Захар, этот богатырь, человек благородной души (он донес до деревни раненную быком старуху), гибнет бессмысленно — пошел с мужиками «на спор», что выпьет за один раз и без закуски четверть водки; водку Захар выпил, но тут же и помер. В письме к одному начинающему писателю Горький так кратко и глубоко оценил этот рассказ: «просто и страшно».1 В рассказах Бунина 910-х годов («Сказка», «Будни», и других) возникают картины социального протеста в деревне (в бунинской интерпретации — «тихого» бунта). Ярче всего это выражено в рассказе «Иоанн Рыдалец» (1913), в котором Бунин нарисовал колоритный образ мужика — стихийного бунтаря. Юродивый Иван, прозванный Рыдальцем, взял на себя своеобразный духовный подвиг — мстить князю, владельцу усадьбы, его бывшему господину. Но месть Рыдальца — месть юродивого, его бунт — бунт пассивный: Рыдалец пугает князя, бросает в него дохлыми мышами, обличает и т. д.; дальше этого он не идет.

Характерно для Бунина, что остальные крестьяне, составляющие массу «нормальных», так сказать, т. е. ничем не выделяющихся людей, не любят своих «исключительных» односельчан; они издеваются над Захаром, избивают до бесчувствия Рыдальца.

В годы первой мировой войны многие поэты-эстеты из декадентского лагеря отказались от принципа «чистого искусства» и начали открыто прославлять империалистическую войну. К ним примкнули и некоторые писатели-реалисты, бывшие знаньевцы, как, например, И. Шмелев. Бунин остался в стороне от шовинистического угара; он сотрудничает в журнале «Летопись», оставаясь, правда, политически очень далеким от Горького.

Война не нашла прямого отражения в творчестве Бунина. Откликом на нее можно считать лишь стихотворения тех лет на фольклорно-исторические темы. Если раньше в стихах Бунина находил отражение преимущественно бытовой фольклор, то теперь на первый план выступают образы древних русских воинов, князей и богатырей («Святогор и Илья», «Князь-Всеслав»), а также образы святых древней Руси («Святой Прокопий»» «Святитель»). Тематически к этому циклу примыкает рассказ «Аглая», в котором Бунин применил сказовую манеру повествования в духе древнерусской житийной литературы.


Вы здесь » СовРусЛитЯз » Литовцы, боитесь СРЯ? Азазазазаза » 39. Бунин. Проза 10-х годов. Идеи, образы, стиль. «Захар Воробьев», «И